004
012
016
023
031
034
057
062
065
074
121
23 | 04 | 2018

Центр чтения рекомендует

Книжная полка Никиты Елисеева. Выпуск 24.

«Неизвестный Алексеев. Неизданная проза Геннадия Алексеева» – на редкость удачное название. Во-первых, один из самых крупных, интересных и необычных поэтов русского ХХ века широкой (даже читающей) публике, в общем-то, неизвестен. Что абсолютно несправедливо. Геннадий Иванович Алексеев (1932-1987) – архитектор по образованию и профессии (а поэт – не профессия, это – простите за пиитизм – судьба), художник, переводчик с фарси, был и остаётся едва ли не лучшим русским верлибристом, что непросто и просто… Верлибр – самый лёгкий и потому самый трудный вид поэзии. Настоящие русские поэты справедливо боятся оторваться от рифмы – «поискового средства стиха» (определение Варлама Шаламова, которое Борис Пастернак назвал «пушкинским»). Поэтому хороших верлибров в русской поэзии не так уж и много. И среди этих верлибров выделяется поэзия Алексеева, который принципиально писал верлибром.

Он поверил ошибке Пушкина, самого великого, а возможно и самого умного русского поэта. Незадолго до смерти Пушкин рассуждал о том, что будущее русского стиха – безрифменное. Он ошибся, как раз западная поэзия отказалась от рифмы. Русская поэзия до сих пор держится за рифму и держится рифмой. Ошибка, доказывающая, что взор гения не всегда «проницает густую завесу времени, от очей наших будущее скрывающее». Гений, каким бы гением он ни был, всегда остаётся человеком своего времени, человеком техники своего времени. В данном случае, поэтической, стиховой техники.

Ведь не один Пушкин почувствовал тогда исчерпанность рифм в русской поэзии. Другой великий техник стиха и обновитель поэтической речи России начала XIX века, Василий Жуковский, ещё раньше Пушкина отказался от рифмы. Правда, тогда Жуковский получил от «победителя-ученика» насмешливый, иронический отклик, довольно злую эпиграмму:

Послушай, дедушка, мне каждый раз,
Когда взгляну на этот замок Ретлер,
Приходит в мысль: что, если это проза,
Да и дурная?...

Да, да, это не опечатка. «Приходит в мысль» – тогда так говорили. «Приходит мысль» пришло позднее. Пушкин был несправедлив: вольный перевод баллады Вальтер Скотта Жуковским – хорошая поэзия, но … по отношению к многим и многим верлибрам – не в бровь, а в глаз. Именно так: проза и плохая проза. Вернёмся к ошибке Пушкина. И Пушкин, и Жуковский (будучи людьми своего времени) не могли предвидеть потрясающих экспериментов с «поисковым средством стиха» Маяковского, Цветаевой, Бориса Слуцкого, Иосифа Бродского, потому и ошиблись. Повторюсь, будущее русского стиха оказалось рифмованным. Верлибр победил на Западе… и, кажется, победил поэзию.

Потому что (повторюсь ещё раз) верлибр обманчиво лёгок. Нет ничего легче, чем написать:

Пью пиво.

Оседает пена.

Мне хорошо.

Я рад.

Будет ли это поэзией большой вопрос. Скорее прозой, да и дурной. Можно перефразировать ещё одно … ошибочное высказывания гения русской поэзии: «Проза требует мыслей и мыслей. Без них самые блестящие выражения ничему не служат». Так ли уж много мыслей в поздней прозе Юрия Олеши? «Лужа под осенним деревом была похожа на осеннюю цыганку» – блестящее выражение и из таких блестящих выражений составлена вся поздняя проза Олеши. Но это – проза и очень хорошая проза…

А вот верлибр, действительно, требует мыслей и мыслей. Требует неожиданного поворота, придумки, загадки… Без всего этого в верлибре самые блестящие выражения ничему не служат. Геннадий Алексеев был как раз таким вот интеллектуальным поэтом, выдумщиком, изобретателем. Его поэзия – иронична, трагична, фантасмагорична.

Историкам литературы ещё предстоит выяснить, почему такая крупная поэтическая величина, как Геннадий Алексеев, оказался на обочине читательского внимания. Всё равно, как во Франции, не заметили бы или плохо заметили бы Превера. Конечно, Алексеева не баловали … печатанием. Сборников было немного, и в журналы он пробивался с трудом. В самиздат Алексеев не совался, не тот был темперамент.

Разумеется, можно и усмехнуться: тоже мне бином Ньютона, чего тут объяснять, сами же всё и объяснили. Ещё раз короче и проще: Геннадий Алексеев имел профессию (архитектор и преподаватель в вузе), которая его кормила, поэтому был свободен от официальных уз, но и удален от них из-за этого же. Алексеев печатался в ленинградской прессе, или в республиканской, например, в казахском «Просторе» у отважного редактора Ивана Шухова (автора одной из самых честных и жестоких советских книг о коллективизации «Ненависть»), а не в центральной, замечать его было не с руки. Алексеев рано умер, не попав в свободу слова совсем чуть-чуть. Всё это так, но всё одно – обидно…

Да, те, кто узнал поэзию Геннадия Алексеева, крепко прикипел к этой поэзии душой. Но таких немного. К сожалению. Не стоит говорить про то, что настоящая поэзия и не терпит множеств. Это … не совсем так, чтобы не сказать: совсем не так. В общем, завершаю затянувшееся «во-первых»… Геннадия Алексеева любили и любят немногие, зато сильно. Многим он неизвестен. В этом смысле, «Неизвестный Алексеев» – название точное.

Во-вторых, даже те, кто любили и любят Алексеева-поэта, не знают ни его прозы, ни его … жизни. Поэтому сборник, в котором собраны дневниковые записи поэта с 1958 по 1971 и его роман «Конец света», и для них – неизвестный Алексеев. Начнём с дневников. Это – проза, хорошая, нервная, очень красивая проза. Проза поэта: «У набережной в мелкой воде стоит лосиха. Толпа зевак. Останавливаются машины. Лосиха стоит совершенно неподвижно, как бронзовая – смотрит на толпу. К ней пытаются подплыть на лодке. Она отходит в сторону, высоко подымая ноги и показывая широкие копыта. Снова застывает».

Пейзажные зарисовки, из которых вырастает чуть ли не философия творчества: «Первые костры осени. Липы только ещё загораются, но клёны уже неделю полыхают оранжевым пламенем. Можно писать стихи только осенью и только про осень, и сказать всё. Потому что осень – это не только то, что есть, но и то, что было и что будет. У осени есть опыт весны и лета. И она понимает, что такое зима. Пушкин не зря любил осень. А осень знала, с кем имеет дело, и была с ним откровенна. День неестественно тихий. Михайловский сад будто опущен в банку со спиртом – ни один листик не шевелится».

Бытовые сценки, перерастающие в будущие стихотворения, которые так и не будут написаны, поскольку они случились в жизни, а не были придуманы поэтом: «У Зимнего дворца идёт высокая стройная женщина с красивым гордым профилем и роскошными рыжими волосами. На тротуаре играют мальчишки, им лет по десяти. Один из них подбегает к женщине и громко спрашивает: «А Вы не Екатерина Вторая?» Его приятели хохочут. Женщина делает вид, что ничего не слышала. Всё вместе – великолепно. (Непридуманное стихотворение)».

Записи снов, напоминающие сценарии будущих, не известных Геннадию Алексееву фильмов, например: «В храме Василия Блаженного все росписи заклеены обоями. Священник служит обедню, а перед ним на паркетном полу танцуют разные «бывшие» люди – царские офицеры, чиновники, аристократы, купцы. У всех усталый, потрёпанный вид – погоны потускнели, фраки помяты и засалены, манишки грязные. Танцуют они с удовольствием. Танец какой-то старинный, мне неизвестный. Кто-то говорит: «Отводят душу! Каждую неделю тут собираются и вспоминают прошлое. Жалко их. Тоже ведь люди!» – «Русский ковчег» Александра Сокурова, разумеется.

Литературные впечатления, порой неожиданные, но точные, например, замечание Алексеева о том, что Солженицын, в сущности, стилизатор. А порой просто точные: «Юрий Домбровский. «Хранитель древностей». Хорошая сюрреалистическая литература. Пожалуй, лучшее из написанного о 37-м годе. Кафка превращал действительность в сон, а Домбровскому ничего не надо превращать. Действительность 37-го года страшнее любого сна. Алогичность самой реальности выглядит здесь как художественный приём. Конец повести – тяжкий кошмар, когда хочешь проснуться и не можешь, когда кричишь – и не слышишь своего крика. Ощущение полнейшей беззащитности перед огромной тёмной силой, надвигающейся неотвратимо.

Все люди-то спят,

Все звери-то спят…

Отдай, старуха, мою лапу». Самая короткая и самая лучшая рецензия на роман Юрия Домбровского.

Удивительные (невыдуманные) реалистические новеллы, чаще всего страшные. Описание смерти и похорон отца, которое мне не хочется цитировать, очень уж … жутко. Описание странного романа с выборгской Сюзи (Светланой) – повесть то ли Трумена Капоте (недаром Алексеев вспоминает «Завтрак у Тиффани»), то ли Хемингуэя… Только Сюзи (Светлана), героиня Капоте и Хемингуэя, (как в банку … с пауками) погружена в поздне-советскую среду… Ничего, такие девушки и здесь не ломаются. И здесь остаются свободными, гордыми и независимыми.

Однако самое важное в дневниках Алексеева – их лирический герой, он сам. Советский честный, совестливый интеллигент конца 50-70-х. Был он юн и верил всему, что говорила пропаганда. Верил чуши про «врачей-убийц» и про всемирный заговор против нашей великой страны. А потом повзрослел и стал прозревать. А, прозревая, стал видеть обступающую, его кромешную тьму. Стал понимать собственное, абсолютное бессилие. Что делать, когда писателей (Синявского и Даниэля) сажают в тюрьму только за то, что они печатали свои повести на Западе (а здесь они напечатать их не могли)? Что делать, если поэта (Бродского) ссылают только за то (фактически), что он писал какие-то не такие стихи, а формально за то, что он не имел постоянного места работы? Что делать, если молодых людей арестовывают только за то, что они вышли к памятнику Пушкина с плакатами: «СОБЛЮДАЙТЕ СВОЮ КОНСТИТУЦИЮ»? Что делать, если твоя страна вводит войска в соседнюю страну, захотевшую жить не так, как живёт твоя страна?

Делать своё дело. Возделывать свой сад. Учить студентов, проектировать дома, писать диссертацию: «О художественном синтезе современной архитектуры и монументально-декоративной живописи», переводить с фарси стихи и поэмы классиков средневековой восточной поэзии, писать свои стихи, пытаться их напечатать, если напечатают – прекрасно, не напечатают – стерпим… Вот так и жить, понимая, что «никто не обещал нам, что мы должны быть счастливы» (Осип Мандельштам). Терпи, брат, сцепи зубы и терпи…

Прекрасная книжка, единственное, что её портит – это отсутствие комментариев. Это не вина издателей, а беда. И саму-то книжку, поди, пробили с трудом (финансовым), а тратиться на комментаторов – просто разоришься. Но комментарии в таких книжках очень, очень нужны… Навскидку: «Костя К-ский. «Нет поэта, кроме Бродского, и я, Константин К-ский, пророк его на земле!» Помешан на стихах, прекрасная память (без запинки прочёл большой кусок из моих «Осенних страстей»). (…) 24 года. Нечёсаная шевелюра. Светлые, полубезумные глаза. Третий раз женат. Последняя жена уже пыталась покончить с собой. Рядом с ним я выгляжу добропорядочным обывателем».

Конечно, важно написать, что Костя К-ский это – Константин Константинович Кузьминский (1940 года рождения) – андерграундный ленинградский поэт, составитель самой полной, многотомной антологии поэтического самиздата России: «У Голубой лагуны». А если ещё добавить, что в детстве и юности Кузьминский дружил с великим русским педагогом Сорока-Росинским, основателем Школы имени Достоевского (Викниксором «Республики ШКИД» воспитанников этой школы Л. Пантелеева и Гр. Белых), то совсем станет интересно.

Иногда примечания просто необходимы. Например, Алексеев бродит по Голодаю, острову Декабристов, заходит на Смоленское кладбище, на Академическое кладбище жертв блокады, думает о том, что здесь в безымянной братской могиле похоронен замечательный русский художник Иван Билибин, умерший в 1942 году от голода, потом начинает описывать … литераторское кладбище: покосившиеся надгробия с надписями по-немецки, по-французски, по-английски и на латыни, купы деревьев, заросшие дорожки. Ну, конечно, дневниковая описка, в примечаниях надо было оговорить: это – не литераторское, а лютеранское кладбище, расположенное неподалёку от Смоленского православного, армянского и Академического кладбищ жертв блокады.

Или Алексеев описывает свою встречу в Старом Крыму с вдовой Грина, основательницей музея писателя: «Дом Александра Грина. Вещи Александра Грина. Жена Александра Грина – Инна Николаевна. Сказала, что фильм «Алые паруса» ужасен, что Вертинская ничего не может. Ещё сказала, что Борисов в «Волшебнике из Гель-Гью» исказил и опошлил образ её мужа. «Александр Степанович очень рассердился бы, прочитав эту книгу!» Я сделал запись в книге отзывов».

Вдова Грина была слишком строга. Фильм «Алые паруса», действительно, неудачный. (Я, вообще, знаю только три хороших экранизации Грина: чешскую «Колонию Ланфиер», российские «Бегущая по волнам» и «Господин оформитель». Кстати, по этим фильмам можно понять, как надо экранизировать Грина. Никаких красивостей, никаких украшательств: или сюрреалистический кошмар, как в «Господине оформителе», или жёсткий, чёрно-белый реализм, как в поздних вестернах («Колония Ланфиер»), или психологическая (чёрно-белая) драма, как в ранних фильмах Антониони («Бегущая по волнам»)). Но … Анастасия Вертинская – лучшая Ассоль из всех возможных. Впрочем, тут вдова Грина в своём праве. Ведь это она – прообраз Ассоли. Ей посвящёна повесть, и она – Ассоль, о чём говорил и писал сам Александр Степанович Грин. Старая, хлебнувшая лиха Ассоль вполне может сказать, поглядев на эталонную, непревзойдённую красавицу: «Я такой не была…».

Но я о примечаниях. Геннадий Алексеев не расслышал имени, когда знакомился с вдовой писателя. Она – Нина Николаевна, а не Инна Николаевна. Это необходимо было оговорить. А если ещё вкратце изложить судьбу гриновской Ассоли, то и вовсе получится … объёмно. Нина Грин не смогла эвакуироваться из Крыма. Работала корректором в газете Старого Крыма при немцах. Потом работала директором типографии. Когда после нескольких удачных партизанских диверсий немцы взяли в заложники 25 жителей Старого Крыма и пригрозили их расстрелять, Нина Грин и бургомистр городка поехали в Симферополь уговаривать оккупантов отпустить заложников. И уговорили. В конце войны Нину Грин угнали в Германию. Она бежала. Вернулась в Старый Крым и получила 10 лет без права переписки.

Во время хрущёвской оттепели ей удалось вернуться в родной город и основать там музей Грина. Это было не просто. Если бы не поддержка и помощь Константина Симонова, ей бы этого не удалось. Но про Нину Грин можно узнать в Википедии. А есть люди, упомянутые Алексеевым зашифровано, одной буквой, вот про них стоило бы написать. Очень стоило бы. Опять же, например: «Если когда-нибудь я буду писать мемуары, там будет такое место. В середине 60-х по Невскому проспекту ходил человек в очках, в поношенном сером в клеточку пиджаке и с большим брюхатым портфелем под мышкой. Это был самый умный человек в мире. Во всяком случае, умнее я его я никого не встречал. Его звали Юра Д. В то время ему было около сорока лет. Вернее, его возраст находился где-то в промежутке между 35 и 40 годами. Молодость свою он провёл в лагере, куда был заточён восемнадцатилетним. Разумеется, «за чрезвычайно опасную антигосударственную деятельность». (…) До того, как я его встретил, слово «учёный» звучало для меня как-то абстрактно, плоско. Юра его оживил. Он был учёный (…) в том изначальном смысле, который имел в виду Пушкин, написавший известные всем русским детям строки:

У лукоморья дуб зелёный,

Златая цепь на дубе том.

И днём, и ночью кот учёный

Всё ходит по цепи кругом.

Юра Д. был этим самым учёным котом. Он всё знал. Во всяком случае, он знал настолько больше меня, что было просто смешно. Он знал поэзию и прозу, философию, историю, математику, физику, знал, что делается в мире, в стране, в городе. Кроме того, он знал ещё множество интересных людей и интересных историй. У него была прекрасная память. Он хорошо говорил. Он был обаятелен. Он понравился мне с первого взгляда. (…) В ту пору я был одинок. Почти все мои связи с литературным миром как-то сами собой прервались. Я влез в пресловутую башню из слоновой кости и сидел там, не высовывая носа. В башне было неудобно, тесно, хотелось на волю. Но я сидел. Потому что не мог иначе. Д. заглянул в окошечко башни и сказал, приглаживая ладонью лохматые полуседые волосы: «О! Извини меня, ради бога! Кажется, я заставил тебя ждать!» – так он всегда говорил, появляясь на пороге нашей квартиры. И всегда при этом приглаживал волосы ладонью волосы – он никогда их не причёсывал. «Ещё два года посиди в башне, – сказал мне Юра, – а там видно будет». – «Два – это ещё не так страшно», – подумал я и мне стало легче. Юра Д. был ангелом, ниспосланным мне во спасение, ангелом в очках и в не по росту коротких, вытершихся на коленках вельветовых брюках. Юра Д. был лучшим из всех, которые мне встречались».

Старые (вроде меня) работники нашей библиотеки, надеюсь, узнали Юру Д. Да, это постоянный читатель Публички 60-90-х годов, Юрий Семёнович Динабург небольшого роста, в очках с толстыми линзами, с длинным шарфом обмотанным вокруг шеи, с огромной шевелюрой, небольшой бородкой, прерывистой и очень интересной, парадоксальной речью. В 46-м году в Челябинске он был арестован и осуждён на 25 лет. Срок отбывал в Дубровлаге, где встретился с буддологом, другом Михаила Булгакова, епископом Мануилом (Лемешевским), будущим автором первого биографического словаря иерархов РПЦ ХХ века, евразийцем Савицким. Арестовали Динабурга за создание молодёжной антисталинской, марксисткой организации «Союз идейной коммунистической молодёжи».

После войны было немало таких молодёжных организаций. Французская исследовательница этого движения отмечала, что наиболее реалистическая (скорее реформистская, чем революционная) программа была у челябинского «Союза идейной коммунистической молодёжи». В те поры, когда я подружился с Динабургом, он уже расплевался с марксистской юностью. Он был уже вполне вне-идеологичен. Не могу не согласиться с Геннадием Алексеевым умнее и учёнее человека, чем бывший экскурсовод Петропавловской крепости, Юрий Динабург, я не тоже встречал.

Повторюсь, отсутствие комментариев – не вина, а беда издателей этой прекрасной книги. Что делать? Культуру держат на своих плечах маленькие частные издательства, перебивающиеся с гранта на грант. Государство занято более серьёзными вещами, чем культура. Маленьким же издательствам хоть книжку выпустить, а уж снабдить её комментариями – тут и надорваться можно. В книге помещён ещё роман Алексеева «Конец света». Ничего не буду про него писать, кроме того, что это – прекрасная, очень петербургская проза, близкая к двум очень разным писателям – печальному Константину Вагинову и остроумному Александру Житинскому. Люди, много и давно жившие в Петербурге, любившие бродить по Петроградке и Васильевскому острову узнают места своей юности такими, какими они были в их юности. Я, например, сразу узнал берег Голодая, Острова Декабристов, описанный в начале романа. Да, там была огромная городская свалка, горели костры, бродили странные люди, было видно серое, спокойное, северное море и абрис Кронштадта. Сейчас на месте этой свалки престижный, шикарный микрорайон, а море огорожено железным зелёным забором. До новых встреч терпеливый читатель. Или, как писали в старых русских журналах: «Продолжение впредь». «Продолжение следует» пришло позднее.      

Неизвестный Алексеев. Неизданная проза Геннадия Алексеева. СПб.: Геликон Плюс, 2014. 480 с., с илл. Доступно в РНБ: 2015-3/3381.

Новости
Памятные даты
Обращаем ваше внимание

Российская национальная библиотека © 2018